a child is nothing without hate
получается, мои родители жили в шестидесятых. интересно, сколько ненависти было тогда? мама рассказывает, как мой дедушка никогда не состоял в партии, и как он умер, будучи твёрдо уверенным в том, что я рожусь мальчиком. папа не хочет признаваться, как умер мой второй дедушка, но они что-то не успели всё-таки, что-то же точно они не успели. когда я представляю себе, как будет умирать моя семья, я боюсь, что им уже никогда не сделать такое количество грустных вещей. как будто они всю свою жизнь тыкали пластиковой соломинкой в мироздание и пытались высосать оттуда всё самое пугающее, а потом всю жизнь носили во рту, противясь проглотить и считая неприличным сплюнуть. как если бы вся жизнь - это кабинет стоматолога и вечно ноющий нерв, и невозможность корректно оплатить анестезию. я боюсь, что в самый последний момент, граничащий с самым последним гниением, они пожалеют, что не успели возненавидеть, допустим, какой-то определённый сорт персиков, что недостаточно жалели наших соседей, что недостаточно били бутылок. когда человек начинает жить своей жизнью в пятьдесят лет, он боится расковырять что-то такое, от чего его опытные сверстники всю жизнь бежали. мой папа только сейчас думает о большой чёрной собаке и счастливой семье и огромном достатке, и плачет в подростковых пабах из-за того, что открещивался от всего этого дерьма (разве что кроме собаки), а сейчас сам вливает его в каждый свой завтрак. моя мама только сейчас пожимает руки без страха оторвать их с мясом, и только сейчас начинает смотреть в зеркало без искривлённого рта. они никогда ничего не скрывали, потому что им, собственно, нечего было. это как если бы в эту минуту к ним подбежал какой-то среднестатистический обитатель спального района и попытался бы что-то у них отобрать, а они вывернули бы пустые карманы. я говорю, расскажите мне всё. расскажите мне, как папа вас бил, как мама угрожала папе убить ребёнка (просто ребёнка, я даже не знаю, родился ли он, в самом-то деле), как у мамы болезнь, а у папы долги по обе стороны кредитного счёта, как вы раз в неделю садитесь за один стол (пока никто не видит) и рыдаете, и бьёте стены костяшками. как каждая личная вещь трижды запаяна в пластик и запечатана воском, чтобы никто не успел зафиксировать вас в протоколе. это самое стерильное месиво в мире. это самое мягкое и цветастое болото, которым вы укрывали нас в детстве. летняя ночь 2004-го года, первый раз, когда сжал свои пальцы на чьей-то шее, пустая больничная палата, мама на соседней кушетке, папа с пакетом моих детских рисунков у заляпанной рвотой двери. геометрия комнаты расшатывается как последняя спасательная шлюпка об айсберг. я ничего не знаю. щёлк. если я правильно помню, то бежевый джип моего отца, метель и дорога, мы откуда-то уезжаем, мама поторапливает отца и разворачивает мне платок с бутербродами. я плачу и сам не понимаю, почему.
бабушка со стороны моей матери, моя самая хорошая бабушка в очках и с кудрявыми волосами, которую все оставили в одиночку справляться с мерзостью. я не знаю, как ей одной в этой квартире, или просто не хочу знать. какая хорошая и светлая юность волочится за запахом куриных котлет на кухне, и сколько всего личного иногда говорит прогноз погоды по радио. я сидел на полу и вычерчивал фломастерами дерево, потому что над диваном в гостиной висит картина с деревом. никто в этом доме больше не умеет вязать. я не знаю, плачут ли здесь, но боюсь, что больше не могут. кот отравился местной водой и с его смертью пришлось остаться наедине, это буквально была последняя капля, поэтому бабушка теперь пьёт эту воду с ещё большим усердием, чтобы ей не пришлось больше сталкиваться ни с чем. бабушка среди огромного клуба ваты воспоминаний, и она забивается в уши. к каждой вещи в квартире я прикасался, в одной из этих комнат я всё ещё стою в комбинезоне в цветочек и плачу. здесь я ещё не умел ничего говорить, но уже знал, что, скорее всего, не стоит.
я очень хотел бы переломать соломинку так, чтобы никому ничего не нужно было терпеть.
-
в полночь приходит тревога. приходит как загнанный пёс на деревенской обочине, готовый кусать тебя за пальто, о которые ты вытер сырную булочку из ашана, тревога - это вещи. грязные вещи, острые вещи, ржавые вещи. впалые глазки-булавочки, огромные свисающие куски мяса по бокам, как тряпка над грязной мойкой, сжатый в младенческом отрицании неестественно пухлый маленький рот. каждая складка моей рубашки - это моя любовь к тебе, это лишняя секреция подсознания, я протекаю как кран в нашей старой квартире. и это тревога.
-
это будет огромная пляска. это будет огромная печь.
бабушка со стороны моей матери, моя самая хорошая бабушка в очках и с кудрявыми волосами, которую все оставили в одиночку справляться с мерзостью. я не знаю, как ей одной в этой квартире, или просто не хочу знать. какая хорошая и светлая юность волочится за запахом куриных котлет на кухне, и сколько всего личного иногда говорит прогноз погоды по радио. я сидел на полу и вычерчивал фломастерами дерево, потому что над диваном в гостиной висит картина с деревом. никто в этом доме больше не умеет вязать. я не знаю, плачут ли здесь, но боюсь, что больше не могут. кот отравился местной водой и с его смертью пришлось остаться наедине, это буквально была последняя капля, поэтому бабушка теперь пьёт эту воду с ещё большим усердием, чтобы ей не пришлось больше сталкиваться ни с чем. бабушка среди огромного клуба ваты воспоминаний, и она забивается в уши. к каждой вещи в квартире я прикасался, в одной из этих комнат я всё ещё стою в комбинезоне в цветочек и плачу. здесь я ещё не умел ничего говорить, но уже знал, что, скорее всего, не стоит.
я очень хотел бы переломать соломинку так, чтобы никому ничего не нужно было терпеть.
-
в полночь приходит тревога. приходит как загнанный пёс на деревенской обочине, готовый кусать тебя за пальто, о которые ты вытер сырную булочку из ашана, тревога - это вещи. грязные вещи, острые вещи, ржавые вещи. впалые глазки-булавочки, огромные свисающие куски мяса по бокам, как тряпка над грязной мойкой, сжатый в младенческом отрицании неестественно пухлый маленький рот. каждая складка моей рубашки - это моя любовь к тебе, это лишняя секреция подсознания, я протекаю как кран в нашей старой квартире. и это тревога.
-
это будет огромная пляска. это будет огромная печь.